Глафира. «Женины да детские», слышишь. Как же вот мне не плакать-то?
Боровцова. Молчи, молчи! Ты вот запомни, что отец-то говорит, да и тверди ему почаще, а то он засуется в делах, из головы-то у него и выходит, он и не помнит.
Кисельников. Маменька, я помню, да только…
Боровцов. Ну, где помнить! Ты и по лицу-то такой растерянный. А вот, как ты в суд-то пойдешь, она тебе и напомнит, да, дорогой-то идя, все тверди.
Кисельников. Что мне твердить! Это смешно даже. Понятия у меня, маменька, другие.
Боровцова. Какие же это могут быть понятия, что женины деньги закладывать?
Боровцов. Дурак ты, братец. Никаких у тебя понятий нет. Кабы у тебя были такие понятия, так ты бы не женился да не развел семьи. Я не глупей тебя, я, может быть, не один раз видал таких-то людей, что не берут взяток, и разговаривать как-то раз привел Бог, так уж они и живут, как монахи. Далеко тебе до них! Что ты нас обманываешь! Те люди почитай что святые! А то вот еще масоны есть. Ты уж живи хоть так, как все мы, грешные. Ты разве бы не брал, — да не умеешь — вот что надо сказать.
Кисельников. Я уж теперь и сам понимаю, что я ничем не лучше других, а ведь мне хотелось-то быть лучше.
Боровцов. Ну мало ль что хотелось.
Кисельников. Как вспомню я свои старые-то понятия, меня вдруг словно кто варом обдаст. Нет, стыдно мне взятки брать.
Боровцов. Конечно, стыдно брать по мелочи да с кислой рожей, точно ты милостыню выпрашиваешь; а ты бери с гордым видом да помногу, так ничего не стыдно будет.
Боровцова. И что это за стыд такой? Нешто у вас другие-то в суде не берут?
Кисельников. Все берут, маменька.
Боровцова. Так кого ж тебе стыдно? Нас, что ли, или соседей? Так у нас по всему околотку, хоть на версту возьми, никто об этом и понимать-то не может. Берут взятки, ну, значит, такое заведение, так исстари пошло, ни у кого об этом и сумления нет. Это ты только один, по своей глупости, сумлеваешься.
Боровцов. Что ты толкуешь: «Стыдно!» Ведь я тебе не говорю: «Возьми дубину да на большую дорогу иди». А ты подумай-ка хорошенько да брось свой стыд-то.
Кисельников. И то, папенька, надо бросить.
Аксинья входит.
Аксинья. Гости идут, офицер да барин.
Глафира. Это Луп Лупыч с Ионом Ионычем. Скажи маменьке, чтоб чай наливала, да не очень там с ней копайтесь, а то вас не дождешься.
Аксинья уходит. Входят Переярков и Турунтаев. Турунтаев расшаркивается и целует руку.
Кисельников, Глафира, Боровцов, Боровцова, Переярков и Турунтаев.
Переярков и Турунтаев (Глафире). С ангелом. (Кисельникову). С именинницей.
Кисельников и Глафира. Покорно благодарим.
Боровцов. Садитесь, приятели, садитесь! Вот теперь вся наша компания в сборе.
Переярков. А мы вот с полковником шли да спорили.
Турунтаев. Да, ну вот расскажи, вот все теперь и рассудим.
Переярков. Как правильнее судить дело: по закону или по человечеству?
Турунтаев. Ну, да какое бы там ни было. Я говорю, что по закону, а он говорит, что по человечеству.
Боровцов. Да к чему же это клонит, ты хоть намекни.
Кисельников. Ежели вы насчет уголовных дел…
Переярков. Ну вот, очень нужно! Кто виноват, тот виноват, как его ни суди.
Турунтаев. И пори его, анафему; а не виноват, ну и отпустить можно.
Переярков (Боровцову). Ну, как же по-твоему?
Боровцов. Да ты пример скажи.
Переярков. Вот тебе пример: положим, у тебя на опеке племянник; ты — человек хороший, состоятельный, торговые дела делаешь, а они вышли ребята так себе, ни то ни се, к торговле склонности не имеют, а готовое проживать охота большая; ну, ты и попользовался от них сколько мог, видимо попользовался; а отчеты представлял безобразные и все такое; то есть не то что ограбил, а себя не забыл. Виноват ты или нет? Вот тебе и задача. По закону ты виноват!
Турунтаев. А по человечеству — нет.
Боровцов. Рассудить вас или нет?
Переярков. Рассуди.
Боровцов. Ты говоришь, что я — хороший человек, обстоятельный, так за что ж меня судья под закон подведет? Ну и значит, я буду прав. Настоящий-то судья должен знать, кого подвести под закон, кого нет. Если всех нас под закон подводить, так никто прав не будет, потому мы на каждом шагу закон переступаем. И тебя, и меня, и его, надо всех в Сибирь сослать. Выходит, что под закон-то всякого подводить нельзя, а надо знать кого. Так и этот опекун. Как ты его осудишь? Каким манером? За что?
Переярков. Осудить не за что; и я бы не осудил, я только говорю про закон.
Боровцов. Да что ты наладил: «Закон, закон!»
Переярков. Так для чего же они писаны?
Боровцов. Известно для чего — для страха, чтоб не очень забывались. А то нешто мы так живем, как в законе написано? Нешто написано, что на улице трубку курить, а ты за воротами сидишь с трубкой. Нешто писано, что по десяти процентов в месяц брать, а он берет же.
Турунтаев. Нешто писано, что гнилым товаром торговать, а ты торгуешь же.
Боровцов. Да, и торгуем.
Боровцова. Нешто писано, что по пятницам скоромное есть, а ведь люди едят же. Уж коли судить, так всех судить: нас судить за товар, и их судить за молоко.
Переярков (Боровцову). Эка у тебя голова-то на плечах золотая, как раз дело рассудил.
Боровцов. А не так, что ль?
Переярков. Так, верно.
Боровцов. Зятек, Кирюша! Так ведь?
Кисельников. Должно быть, папенька, так-с. По практическому-то смыслу оно так выходит.